Иван Тургенев
КаталогКонтора
Контора
Дело было осенью. Уже несколько часов бродил я с ружьем по полям и, вероятно, прежде вечера не вернулся бы в постоялый двор на большой Курской дороге, где ожидала меня моя тройка, если б чрезвычайно мелкий и холодный дождь, который с самого утра, не хуже старой девки, неугомонно и безжалостно приставал ко мне, не заставил меня, наконец, искать где-нибудь поблизости хотя временного убежища. Пока я еще соображал, в какую сторону пойти, глазам моим внезапно представился низкий шалаш возле поля, засеянного горохом. Я подошел к шалашу, заглянул под соломенный намет и увидал старика до того дряхлого, что мне тотчас же вспомнился тот умирающий козел, которого Робинзон нашел в одной из пещер своего острова. Старик сидел на корточках, жмурил свои потемневшие маленькие глаза и торопливо, но осторожно, наподобие зайца (у бедняка не было ни одного зуба), жевал сухую и твердую горошину, беспрестанно перекатывая ее со стороны на сторону. Он до того погрузился в свое занятие, что не заметил моего прихода.
— Дедушка! а дедушка! — проговорил я.
Он перестал жевать, высоко поднял брови и с усилием открыл глаза.
— Чего? — прошамшил он сиплым голосом.
— Где тут деревня близко? — спросил я.
Старик опять пустился жевать. Он меня не расслушал. Я повторил свой вопрос громче прежнего.
— Деревня?.. да тебе что надо?
— А вот от дождя укрыться.
— Чего?
— От дождя укрыться.
— Да! (Он почесал свой загорелый затылок.) Ну, ты, тово, ступай, — заговорил он вдруг, беспорядочно размахивая руками, — во... вот, как мимо леска пойдешь, — вот как пойдешь — тут те и будет дорога; ты ее-то брось, дорогу-то, да и всё направо забирай, всё забирай, всё забирай, всё забирай... Ну, там те и будет Ананьево. А то и в Ситовку пройдешь.
Я с трудом понимал старика. Усы ему мешали, да и язык плохо повиновался.
— Да ты откуда? — спросил я его.
— Чего?
— Откуда ты?
— Из Ананьева.
— Что ж ты тут делаешь?
— Чего?
— Что ты делаешь тут?
— А сторожем сижу.
— Да что ты стережешь?
— А горох.
Я не мог не рассмеяться.
— Да помилуй, сколько тебе лет?
— А бог знает.
— Чай, ты плохо видишь?
— Чего?
— Видишь плохо, чай?
— Плохо. Бывает так, что ничего не слышу.
— Так где ж тебе сторожем-то быть, помилуй?
— А про то старшие знают.
«Старшие!» — подумал я и не без сожаления поглядел на бедного старика. Он ощупался, достал из-за пазухи кусок черствого хлеба и принялся сосать, как дитя, с усилием втягивая и без того впалые щеки.
Я пошел в направлении леска, повернул направо, забирал, всё забирал, как мне советовал старик, и добрался, наконец, до большого села с каменной церковью в новом вкусе, то есть с колоннами, и обширным господским домом, тоже с колоннами. Еще издали, сквозь частую сетку дождя, заметил я избу с тесовой крышей и двумя трубами, повыше других, по всей вероятности, жилище старосты, куда я и направил шаги свои, в надежде найти у него самовар, чай, сахар и не совершенно кислые сливки. В сопровождении моей продрогшей собаки взошел я на крылечко, в сени, отворил дверь, но, вместо обыкновенных принадлежностей избы, увидал несколько столов, заваленных бумагами, два красных шкафа, забрызганные чернильницы, оловянные песочницы в пуд весу, длиннейшие перья и прочее. На одном из столов сидел малый лет двадцати с пухлым и болезненным лицом, крошечными глазками, жирным лбом и бесконечными висками. Одет он был как следует, в серый нанковый кафтан с глянцем на воротнике и на желудке.
— Чего вам надобно? — спросил он меня, дернув кверху головою, как лошадь, которая не ожидала, что ее возьмут за морду.
— Здесь приказчик живет... или...
— Здесь главная господская контора, — перебил он меня. — Я вот дежурным сижу... Разве вы вывеску не видали? На то вывеска прибита.
— А где бы тут обсушиться? Самовар у кого-нибудь на деревне есть?
— Как не быть самоваров, — с важностью возразил малый в сером кафтане, — ступайте к отцу Тимофею, а не то в дворовую избу, а не то к Назару Тарасычу, а не то к Аграфене-птишнице.
— С кем ты это говоришь, болван ты этакой? спать не даешь, болван! — раздался голос из соседней комнаты.
— А вот господин какой-то зашел, спрашивает, где бы обсушиться.
— Какой там господин?
— А не знаю. С собакой и ружьем.
В соседней комнате заскрипела кровать. Дверь отворилась, и вошел человек лет пятидесяти, толстый, низкого росту, с бычачьей шеей, глазами навыкате, необыкновенно круглыми щеками и с лоском по всему лицу.
— Чего вам угодно? — спросил он меня.
— Обсушиться.
— Здесь не место.
— Я не знал, что здесь контора; а впрочем, я готов заплатить...
— Оно, пожалуй, можно и здесь, — возразил толстяк, — вот, не угодно ли сюда. (Он повел меня в другую комнату, только не в ту, из которой вышел.) Хорошо ли здесь вам будет?
— Хорошо... А нельзя ли чаю со сливками?
— Извольте, сейчас. Вы пока извольте раздеться и отдохнуть, а чай сею минутою будет готов.
— А чье это именье?
— Госпожи Лосняковой, Елены Николаевны.
Он вышел. Я оглянулся. Вдоль перегородки, отделявшей мою комнату от конторы, стоял огромный кожаный диван; два стула, тоже кожаных, с высочайшими спинками, торчали по обеим сторонам единственного окна, выходившего на улицу. На стенах, оклеенных зелеными обоями с розовыми разводами, висели три огромные картины, писанные масляными красками. На одной изображена была легавая собака с голубым ошейником и надписью: «Вот моя отрада»; у ног собаки текла река, а на противоположном берегу реки под сосною сидел заяц непомерной величины, с приподнятым ухом. На другой картине два старика ели арбуз; из-за арбуза виднелся в отдалении греческий портик с надписью: «Храм Удовлетворенья». На третьей картине представлена была полунагая женщина в лежачем положении en raccourci, с красными коленями и очень толстыми пятками. Собака моя, нимало не медля, с сверхъестественными усилиями залезла под диван и, по-видимому, нашла там много пыли, потому что расчихалась страшно. Я подошел к окну. Через улицу от господского дома до конторы, в косвенном направлении, лежали доски: предосторожность весьма полезная, потому что кругом, благодаря нашей черноземной почве и продолжительному дождю, грязь была страшная. Около господской усадьбы, стоявшей к улице задом, происходило, что обыкновенно происходит около господских усадеб: девки в полинялых ситцевых платьях шныряли взад и вперед; дворовые люди брели по грязи, останавливались и задумчиво чесали свои спины; привязанная лошадь десятского лениво махала хвостом и, высоко задравши морду, глодала забор; курицы кудахтали; чахоточные индейки беспрестанно перекликивались. На крылечке темного и гнилого строения, вероятно бани, сидел дюжий парень с гитарой и не без удали напевал известный романс:
О — я фа пасатыню удаляюсь
Ата прекарасаных седешенеха мест...
и проч.
Толстяк вошел ко мне в комнату.
— Вот вам чай несут, — сказал он мне с приятной улыбкой.
Малый в сером кафтане, конторский дежурный, расположил на старом ломберном столе самовар, чайник, стакан с разбитым блюдечком, горшок сливок и связку болховских котёлок, твердых, как кремень. Толстяк вышел.
— Что это, — спросил я дежурного, — приказчик?
— Никак нет-с: был главным кассиром-с, а теперь в главные конторщики произведен.
— Да разве у вас нет приказчиков?
— Никак нет-с. Есть бурмистер, Михайла Викулов, а приказчика нету.
— Так управляющий есть?
— Как же, есть: немец, Линдамандол, Карло Карлыч — только он не распоряжается.
— Кто ж у вас распоряжается?
— Сама барыня.
— Вот как!.. Что ж, у вас в конторе много народу сидит?
Малый задумался.
— Шесть человек сидит.
— Кто да кто? — спросил я.
— А вот кто: сначала будет Василий Николаевич, главный кассир; а то Петр конторщик, Петров брат Иван конторщик, другой Иван конторщик; Коскенкин Наркизов, тоже конторщик, я вот, — да всех и не перечтешь.
— Чай, у вашей барыни дворни много?
— Нет, не то чтобы много...
— Однако сколько?
— Человек, пожалуй что, полтораста набежит.
Мы оба помолчали.
— Ну что ж, ты хорошо пишешь? — начал я опять.
Малый улыбнулся во весь рот, кивнул головой, сходил в контору и принес исписанный листок.
— Вот мое писанье, — промолвил он, не переставая улыбаться.
Я посмотрел; на четвертушке сероватой бумаги красивым и крупным почерком был написан следующий
ПРИКАЗ
ОТ ГЛАВНОЙ ГОСПОДСКОЙ ДОМОВОЙ АНАНЬЕВСКОЙ КОНТОРЫ БУРМИСТРУ МИХАЙЛЕ ВИКУЛОВУ, № 209.
«Приказывается тебе немедленно по получении сего разыскать: кто в прошлую ночь, в пьяном виде и с неприличными песнями, прошел по Аглицкому саду и гувернантку мадам Энжени француженку разбудил и обеспокоил? и чего сторожа глядели, и кто сторожем в саду сидел и таковые беспорядки допустил? О всем вышепрописанном приказывается тебе в подробности разведать и немедленно конторе донести.
Главный конторщик Николай Хвостов».
К приказу была приложена огромная гербовая печать с надписью: «Печать главной господской ананьевской конторы», а внизу стояла приписка: «В точности исполнить. Елена Лоснякова».
— Это сама барыня приписала, что ли? — спросил я.
— Как же-с, сами; оне всегда сами. А то и приказ девствовать не может.
— Ну, что ж, вы бурмистру пошлете этот приказ?
— Нет-с. Сам придет да прочитает. То есть ему прочтут; он ведь грамоте у нас не знает. (Дежурный опять помолчал.) А что-с, — прибавил он, ухмыляясь, — ведь хорошо написано-с?
— Хорошо.
— Сочинял-то, признаться, не я. На то Коскенкин мастер.
— Как?.. Разве у вас приказы сперва сочиняются?
— А то как же-с? Не прямо же набело писать.
— А сколько ты жалованья получаешь? — спросил я.
— Тридцать пять рублев и пять рублев на сапоги.
— И ты доволен?
— Известно, доволен. В контору-то у нас не всякий попадает. Мне-то, признаться, сам бог велел: у меня дядюшка дворецким служит.
— И хорошо тебе?
— Хорошо-с. Правду сказать, — продолжал он со вздохом, — у купцов, например, то есть, нашему брату лучше. У купцов нашему брату оченно хорошо. Вот к нам вечор приехал купец из Венёва, — так мне его работник сказывал... Хорошо, неча сказать, хорошо.
— А что, разве купцы жалованья больше назначают?
— Сохрани бог! Да он тебя в шею прогонит, коли ты у него жалованья запросишь. Нет, ты у купца живи на веру да на страх. Он тебя и кормит, и поит, и одевает, и всё. Угодишь ему — еще больше даст... Что твое жалованье! не надо его совсем... И живет-то купец по простоте, по-русскому, по-нашинскому: поедешь с ним в дорогу, — он пьет чай, и ты пей чай; что он кушает, то и ты кушай. Купец... как можно: купец не то, что барин. Купец не блажит; ну, осерчает — побьет, да и дело с концом. Не мозжит, не шпыняет... А с барином беда! Всё не по нем: и то нехорошо, и тем не угодил. Подашь ему стакан с водой или кушанье — «Ах, вода воняет! ах, кушанье воняет!» Вынесешь, за дверью постоишь да принесешь опять — «Ну вот, теперь хорошо, ну вот, теперь не воняет». А уж барыни, скажу вам, а уж барыни что!.. или вот еще барышни!..
— Федюшка! — раздался голос толстяка в конторе.
Дежурный проворно вышел. Я допил стакан чаю, лег на диван и заснул. Я спал часа два.
Проснувшись, я хотел было подняться, да лень одолела; я закрыл глаза, но не заснул опять. За перегородкой в конторе тихонько разговаривали. Я невольно стал прислушиваться.
— Тэк-с, тэк-с, Николай Еремеич, — говорил один голос, — тэк-с. Эвтого нельзя в расчет не принять-с; нельзя-с, точно... Гм! (Говорящий кашлянул.)
— Уж поверьте мне, Гаврила Антоныч, — возразил голос толстяка, — уж мне ли не знать здешних порядков, сами посудите.
— Кому же и знать, Николай Еремеич: вы здесь, можно сказать, первое лицо-с. Ну, так как же-с? — продолжал незнакомый мне голос, — чем же мы порешим, Николай Еремеич? Позвольте полюбопытствовать.
— Да чем порешим, Гаврила Антоныч? От вас, так сказать, дело зависит: вы, кажется, не охотствуете.
— Помилуйте, Николай Еремеич, что вы-с? Наше дело торговое, купецкое; наше дело купить. Мы на том стоим. Николай Еремеич, можно сказать.
— Восемь рублей, — проговорил с расстановкою толстяк.
Послышался вздох.
— Николай Еремеич, больно много просить изволите.
— Нельзя, Гаврила Антоныч, иначе поступить; как перед господом богом говорю, нельзя.
Наступило молчание.