← К книге
Иван Тургенев

Касьян с Красивой Мечи

Каталог
16
Касьян с Красивой Мечи Я возвращался с охоты в тряской тележке и, подавленный душным зноем летнего облачного дня (известно, что в такие дни жара бывает иногда еще несноснее, чем в ясные, особенно когда нет ветра), дремал и покачивался, с угрюмым терпением предавая всего себя на съедение мелкой белой пыли, беспрестанно поднимавшейся с выбитой дороги из-под рассохшихся и дребезжавших колес, — как вдруг внимание мое было возбуждено необыкновенным беспокойством и тревожными телодвижениями моего кучера, до этого мгновения еще крепче дремавшего, чем я. Он задергал вожжами, завозился на облучке и начал покрикивать на лошадей, то и дело поглядывая куда-то в сторону. Я осмотрелся. Мы ехали по широкой распаханной равнине; чрезвычайно пологими, волнообразными раскатами сбегали в нее невысокие, тоже распаханные холмы; взор обнимал всего каких-нибудь пять верст пустынного пространства; вдали небольшие березовые рощи своими округленно-зубчатыми верхушками одни нарушали почти прямую черту небосклона. Узкие тропинки тянулись по полям, пропадали в лощинках, вились по пригоркам, и на одной из них, которой в пятистах шагах впереди от нас приходилось пересекать нашу дорогу, различил я какой-то поезд. На него-то поглядывал мой кучер. Это были похороны. Впереди, в телеге, запряженной одной лошадкой, шагом ехал священник; дьячок сидел возле него и правил; за телегой четыре мужика, с обнаженными головами, несли гроб, покрытый белым полотном; две бабы шли за гробом. Тонкий, жалобный голосок одной из них вдруг долетел до моего слуха; я прислушался: она голосила. Уныло раздавался среди пустых полей этот переливчатый, однообразный, безнадежно-скорбный напев. Кучер погнал лошадей: он желал предупредить этот поезд. Встретить на дороге покойника — дурная примета. Ему действительно удалось проскакать по дороге прежде, чем покойник успел добраться до нее; но мы еще не отъехали и ста шагов, как вдруг нашу телегу сильно толкнуло, она накренилась, чуть не завалилась. Кучер остановил разбежавшихся лошадей, нагнулся с облучка, посмотрел, махнул рукой и плюнул. — Что там такое? — спросил я. Кучер мой слез молча и не торопясь. — Да что такое? — Ось сломалась… перегорела, — мрачно отвечал он и с таким негодованием поправил вдруг шлею на пристяжной, что та совсем покачнулась было набок, однако устояла, фыркнула, встряхнулась и преспокойно начала чесать себе зубом ниже колена передней ноги. Я слез и постоял некоторое время на дороге, смутно предаваясь чувству неприятного недоумения. Правое колесо почти совершенно подвернулось под телегу и, казалось, с немым отчаянием поднимало кверху свою ступицу. — Что теперь делать? — спросил я наконец. — Вон кто виноват! — сказал мой кучер, указывая кнутом на поезд, который успел уже свернуть на дорогу и приближался к нам, — уж я всегда это замечал, — продолжал он, — это примета верная — встретить покойника… Да. И он опять обеспокоил пристяжную, которая, видя его нерасположение и суровость, решилась остаться неподвижною и только изредка и скромно помахивала хвостом. Я походил немного взад и вперед и опять остановился перед колесом. Между тем покойник нагнал нас. Тихо свернув с дороги на траву, потянулось мимо нашей телеги печальное шествие. Мы с кучером сняли шапки, раскланялись с священником, переглянулись с носильщиками. Они выступали с трудом; высоко поднимались их широкие груди. Из двух баб, шедших за гробом, одна была очень стара и бледна; неподвижные ее черты, жестоко искаженные горестью, хранили выражение строгой, торжественной важности. Она шла молча, изредка поднося худую руку к топким, ввалившимся губам. У другой бабы, молодой женщины лет двадцати пяти, глаза были красны и влажны, и всё лицо опухло от плача; поравнявшись с нами, она перестала голосить и закрылась рукавом… Но вот покойник миновал нас, выбрался опять на дорогу, и опять раздалось ее жалобное, надрывающее душу пение. Безмолвно проводив глазами мерно колыхавшийся гроб, кучер мой обратился ко мне. — Это Мартына-плотника хоронят, — заговорил он, — что с Рябой. — А ты почему знаешь? — Я по бабам узнал. Старая-то — его мать, а молодая — жена. — Он болен был, что ли? — Да… горячка… Третьего дня за дохтуром посылал управляющий, да дома дохтура не застали… А плотник был хороший; зашибал маненько, а хороший был плотник. Вишь, баба-то его как убивается… Ну, да ведь известно: у баб слезы-то некупленные. Бабьи слезы та же вода… Да. И он нагнулся, пролез под поводом пристяжной и ухватился обеими руками за дугу. — Однако, — заметил я, — что ж нам делать? Кучер мой сперва уперся коленом в плечо коренной, тряхнул раза два дугой, поправил седёлку, потом опять пролез под поводом пристяжной и, толкнув ее мимоходом в морду, подошел к колесу — подошел и, не спуская с него взора, медленно достал из-под полы кафтана тавлинку, медленно вытащил за ремешок крышку, медленно всунул в тавлинку своих два толстых пальца (и два-то едва в ней уместились), помял-помял табак, перекосил заранее нос, понюхал с расстановкой, сопровождая каждый прием продолжительным кряхтением, и, болезненно щурясь и моргая прослезившимися глазами, погрузился в глубокое раздумье. — Ну, что? — проговорил я наконец. Кучер мой бережно вложил тавлинку в карман, надвинул шляпу себе на брови, без помощи рук, одним движением головы, и задумчиво полез на облучок. — Куда же ты? — спросил я его не без изумления. — Извольте садиться, — спокойно отвечал он и подобрал вожжи. — Да как же мы поедем? — Уж поедем-с. — Да ось… — Извольте садиться. — Да ось сломалась… — Сломалась-то она сломалась; ну, а до выселок доберемся… шагом, то есть. Тут вот за рощей направо есть выселки, Юдиными прозываются. — И ты думаешь, мы доедем? Кучер мой не удостоил меня ответом. — Я лучше пешком пойду, — сказал я. — Как угодно-с… И он махнул кнутом. Лошади тронулись. Мы действительно добрались до выселков, хотя правое переднее колесо едва держалось и необыкновенно странно вертелось. На одном пригорке оно чуть-чуть не слетело; но кучер мой закричал на него озлобленным голосом, и мы благополучно спустились. Юдины выселки состояли из шести низеньких и маленьких избушек, уже успевших скривиться набок, хотя их, вероятно, поставили недавно: дворы не у всех были обнесены плетнем. Въезжая в эти выселки, мы не встретили ни одной живой души; даже куриц не было видно на улице, даже собак; только одна, черпая, с куцым хвостом, торопливо выскочила при нас из совершенно высохшего корыта, куда ее, должно быть, загнала жажда, и тотчас, без лая, опрометью бросилась под ворота. Я зашел в первую избу, отворил дверь в сени, окликнул хозяев — никто не отвечал мне. Я кликнул еще раз: голодное мяуканье раздалось за другой дверью. Я толкнул ее ногой: худая кошка шмыгнула мимо меня, сверкнув во тьме зелеными глазами. Я всунул голову в комнату, посмотрел: темно, дымно и пусто. Я отправился на двор, и там никого не было… В загородке теленок промычал; хромой серый гусь отковылял немного в сторону. Я перешел во вторую избу — и во второй избе ни души. Я на двор… По самой середине ярко освещенного двора, на самом, как говорится, припеке, лежал, лицом к земле и накрывши голову армяком, как мне показалось, мальчик. В нескольких шагах от него, возле плохой тележонки, стояла, под соломенным навесом, худая лошаденка в оборванной сбруе. Солнечный свет, падая струями сквозь узкие отверстия обветшалого намета, пестрил небольшими светлыми пятнами ее косматую красно-гнедую шерсть. Тут же, в высокой скворечнице, болтали скворцы, с спокойным любопытством поглядывая вниз из своего воздушного домика. Я подошел к спящему, начал его будить… Он поднял голову, увидал меня и тотчас вскочил на ноги… «Что, что надо? что такое?» — забормотал он спросонья. Я не тотчас ему ответил: до того поразила меня его наружность. Вообразите себе карлика лет пятидесяти с маленьким, смуглым и сморщенным лицом, острым носиком, карими, едва заметными глазками и курчавыми, густыми черными волосами, которые, как шляпка на грибе, широко сидели на крошечной его головке. Всё тело его было чрезвычайно тщедушно и худо, и решительно нельзя передать словами, до чего был необыкновенен и странен его взгляд. — Что надо? — спросил он меня опять. Я объяснил ему, в чем было дело, он слушал меня, не спуская с меня своих медленно моргавших глаз. — Так нельзя ли нам новую ось достать? — сказал я наконец, — я бы с удовольствием заплатил. — А вы кто такие? Охотники, что ли? — спросил он, окинув меня взором с ног до головы. — Охотники. — Пташек небесных стреляете, небось?.. зверей лесных?.. И не грех вам божьих пташек убивать, кровь проливать неповинную? Странный старичок говорил очень протяжно. Звук его голоса также изумил меня. В нем не только не слышалось ничего дряхлого, — он был удивительно сладок, молод и почти женски нежен. — Оси у меня нет, — прибавил он после небольшого молчания, — эта вот не годится (он указал на свою тележку), у вас, чай, телега большая. — А в деревне найти можно? — Какая тут деревня!.. Здесь ни у кого нет… Да и дома нет никого: все на работе. Ступайте, — промолвил он вдруг и лег опять на землю. Я никак не ожидал этого заключения. — Послушай, старик, — заговорил я, коснувшись до его плеча, — сделай одолжение, помоги. — Ступайте с богом! Я устал: в город ездил, — сказал он мне и потащил себе армяк на голову. — Да сделай же одолжение, — продолжал я, — я… я заплачу. — Не надо мне твоей платы. — Да пожалуйста, старик… Он приподнялся до половины и сел, скрестив свои тонкие ножки. — Я бы тебя свел, пожалуй, на ссечки. Тут у нас купцы рощу купили, — бог им судья, сводят рощу-то, ж контору выстроили, бог им судья. Там бы ты у них ось и заказал или готовую купил. — И прекрасно! — радостно воскликнул я. — Прекрасно!.. пойдем. — Дубовую ось, хорошую, — продолжал он, не поднимаясь с места. — А далеко до тех ссечек? — Три версты. — Ну что ж! Мы можем на твоей тележке доехать. — Да нет… — Ну, пойдем, — сказал я, — пойдем, старик! Кучер нас на улице дожидается. Старик неохотно встал и вышел за мной на улицу. Кучер мой находился в раздраженном состоянии духа: он собрался было попоить лошадей, но воды в колодце оказалось чрезвычайно мало, и вкус ее был нехороший, а это, как говорят кучера, первое дело… Однако при виде старика он осклабился, закивал головой и воскликнул: — А, Касьянушка! здорово! — Здорово, Ерофей, справедливый человек! — отвечал Касьян унылым голосом. Я тотчас сообщил кучеру его предложение; Ерофей объявил свое согласие и въехал на двор. Пока он с обдуманной хлопотливостью отпрягал лошадей, старик стоял, прислонясь плечом к воротам, и невесело посматривал то на него, то на меня. Он как будто недоумевал: его, сколько я мог заметить, не слишком радовало наше внезапное посещение. — А разве и тебя переселили? — спросил его вдруг Ерофей, снимая дугу. — И меня. — Эк! — проговорил мой кучер сквозь зубы. — Знаешь, Мартын-то, плотник… ты ведь Рябовского Мартына знаешь? — Знаю. — Ну, он умер. Мы сейчас его гроб повстречали. Касьян вздрогнул. — Умер? — проговорил он и потупился. — Да, умер. Что ж ты его не вылечил, а? Ведь ты, говорят, лечишь, ты лекарка. Мой кучер видимо потешался, глумился над стариком. — А это твоя телега, что ли? — прибавил он, указывая на нее плечом. — Моя. — Ну, телега… телега! — повторил он и, взяв ее за оглобли, чуть не опрокинул кверху дном… — Телега!.. А на чем же вы на ссечки поедете?.. В эти оглобли нашу лошадь не впряжешь: наши лошади большие, а это что такое? — А не знаю, — отвечал Касьян, — на чем вы поедете; разве вот на этом животике, — прибавил он со вздохом. — На этом-то? — подхватил Ерофей и, подойдя к Касьяновой клячонке, презрительно ткнул ее третьим пальцем правой руки в шею. — Ишь, — прибавил он с укоризной, — заснула, ворона!